Автомобили, строительство, политика и многое другое. То что заинтересует настоящего мужыка!

Почему Лев Толстой отказался от Нобелевской премии

Лев Николаевич Толстой — великий русский писатель, признанный во всём мире. В 1906 году он был номинирован на получение Нобелевской премии. Однако писатель отказался от рассмотрения своей кандидатуры.

Надо сказать, что общественность не сильно удивило такое поведение графа: он всегда был человеком неординарным.

Как Толстой хотел стреляться с Тургеневым

Лев Толстой не всегда был мудрым старцем, который пропагандировал бесконфликтное существование и смирение. В юности и в молодые годы он отличался прямолинейностью, категоричностью, а иногда и грубостью. Случались конфликты. Например, однажды Толстой поссорился с Тургеневым.

Окончательно писатели поссорились, когда вместе гостили у Афанасия Фета. Именно Фет описал причину ссоры. Ею стал рассказ Тургенева про гувернантку дочери, которая заставляла девочку штопать одежду нищих. Толстой посчитал, что здесь слишком много пафоса и показухи, и не сдерживаясь, высказал всё это Тургеневу.

Конфликт чуть не перерос в драку. Тургенев пригрозил ударить Толстого по лицу, а Лев Николаевич ответил вызовом вызовом на дуэль. К счастью для российской культуры, поединок не состоялся, так как Тургенев извинился перед Толстым. Отношения писателей были испорчены. Снова они встретились почти через 20 лет, когда Тургенев посетил Ясную Поляну.

Доброволец-переписчик, изучающий жизнь нищих

Лев Толстой добровольно принимал участие в переписи населения, которая проходила в Москве в 1882 году. Причиной была любопытство. Граф очень хотелось посмотреть, как живут в Москве люди, увидеть своими глазами нищету, а тем, кто особенно нуждается, помочь делом и материально. Потому в качестве своего участка он выбрал самый неблагополучный и сложный, недалеко от Смоленского рынка, включающий Проточный переулок. Там находилось большое количество ночлежек.

Толстой ставил перед собой цель провести социальный анализ. Но не только это. Он действительно хотел заняться благотворительностью, собрать финансовые средства и оказать помощь нищим. Толстой считал что дети должны ходить в школу, а старики спокойно жить в приютах. Граф лично усердно посещал ночлежки, занимался заполнением карточек и обращался в городскую Думу и в прессу. Труд не был бессмысленным. Толстой написал статьи «О переписи в Москве» и «Так что же нам делать». В них был отчаянный призыв помочь нищим слоям населения России.

Шитье сапог и фанатичное занятие спортом

Лев Толстой уважал физический труд. Он часто описывал в своих произведениях людей-тружеников. Например, герой Левин из «Анны Карениной» работал вместе с мужиками в поле. Это не фантазия графа, а лишь отражение его собственного поведения. Он действительно работал вместе с крестьянами, не считая это экстравагантной выходкой. У Толстого было очень трепетное отношение к физическому труду. Одним из увлечений писателя был пошив сапог. Он делал это ловко, изделия получались красивые и качественные. Готовые сапожки Лев Толстой подносил в качестве презентов своим родственникам и друзьям. Также он с увлечением косил траву, был знаком с профессией пахаря. Крестьяне с любопытством наблюдали за тем, как барин работает , словно обычный мужик. А вот жена писателя не одобряла таких увлечений и часто расстраивалась.

Чем старше становился я Толстой, тем меньше его интересовал быт. Аскетизм стал принципам его жизни. Лев Николаевич трудился наравне с крестьянами, спал на полу и до холодов не носил обуви. Так он выражал свою связь с народом. Лев Толстой был физически сильным человеком и немалую роль в этом сыграла любовь к спорту. Он считал, что люди, занимающиеся умственной деятельностью, должны обязательно физически развиваться. Толстой обожал ходьбу. Когда ему было 60 лет, он пешком ходил из Ясной Поляны в Москву. Нравилось графу кататься на коньках, также он ездил на велосипеде, скакал на лошади, плавал и не представлял себе, как можно начать день, не занявшись с физическими упражнениями.

Школа для крестьянских детей, конфликт с церковью и уход из дома в 82 года

Но не только спорт увлекал Льва Толстого. Ему очень нравилось преподавать, педагогика была его страстью. В Ясной Поляне он организовал школу для крестьянских детей. В ней он использовал интересную , можно сказать, инновационную систему обучения. Основой было свободное воспитание, а не строгая дисциплина. Детишкам разрешалось сидеть, как им нравилось, а обучение велось свободно, без программы. При этом результаты занятий были впечатляющими. Лев Николаевич также выпустил несколько детских книг, среди которых была «Азбука».

Жизнь писателя омрачал конфликт с Православной церковью. Последние двадцать лет граф провёл в разочаровании церковью , отрицая православные догматы. Толстой позволял себе критические высказывания про духовенство, сомневался в авторитете церкви, говорил, что религия требует более широкого понимания. После того как прошла серия публикаций на эту тему , Толстой был отлучён Синодом от церкви. Это произошло в 1901 году.

Когда писателю исполнилось 82 года, ему пришла в голову идея стать странником. Он пишет прощальное письмо жене Софье , в котором говорится о том, что ему постыла роскошь, что он желает провести последние дни в тишине, в полном одиночестве. Толстой уходит из Ясной Поляны , взял с собой личного врача Маковицкого. Никаких целей он не преследует, а просто передвигается по России. Граф посещает монастырь в Оптиной Пустыни, заезжает в Козельск, потом принимает решение навестить племянницу, проживающую на юге и затем переместиться на Кавказ. Однако всё кончается не очень хорошо: Лев Николаевич простужается и заболевает воспалением лёгких. Толстой ушёл в мир иной на небольшой железнодорожной станции Астапово, в доме ее начальника. Так закончился жизненный путь великого писателя, странного графа Льва Николаевича Толстого.


Источник: Почему Лев Толстой отказался от Нобелевской премии
Опубликовал:
Теги: литература личность Лев Толстой нобелевская премия Ясная поляна великий русский писатель

Комментарии (9)

Сортировка: Рейтинг | Дата
Денис
"Он считал, что люди, занимающиеся умственной деятельностью, должны обязательно физически развиваться" - в этом я со Львом Николаевичем полностью согласен.
виталий
алексей, вы умный человек, какого же ляда прислуживаете эйхманам в обливании помоями Великого Человека? обличаете его во лжи, в ненужном дидактизме, только потому, что Он, можно сказать, один из первых был неравнодушен к судьбе народа, к судьбе России. Какими были в то время народ и Россия? Чуть получше, чем сейчас, но пропасть между бедными и богатыми была разительной, укоренившейся, неизгладимой. Беднота под гнётом, богатеи неуправляемы, церковь с шорами на глазах убеждала бедноту, что "Бог терпел и нам велел"! Толстой, будучи великодушным человеком, не мог пройти мимо всех безобразий, он боролся с ними как мог: в произведениях, статьях, докладах царю, сам обучал крестьянских детей, помогал материально бедным... И это ему эйхманы-евлаховы ставят в вину? Эти критиканы-недоноски забыли бы все моральные устои, если бы им пообещали Нобелевскую премию! Отца родного бы оболгали. Толстой и сейчас велик! Его высокоморальные произведения не идут ни в какое сравнение с нынешней, новейшей, антиморальной, литературой, где эйхманы проповедуют бесстыдство и упадок нравственности. Устыдись своей роли подпевалы недостойным особям!
алексей, да, да алексей
РАЗМЕСТИЛ СТАТЬЮ ЕВЛАХОВА, ПОТОМУ ЧТО ОНА МНЕ ПОНРАВИЛАСЬ, ВСЕГО ЛИШЬ.
Отвечаю по существу.
+++++++++++++
Умный Толстой умудрился прожить в стеклянном коконе, не видя происходящее.
Бессмысленные рассуждение о морали – это его стихия. А Россия в крови…
Что делал Толстой, когда Россия в пропасть катилась?
С ЕГО ВЫСОКИМ МОРАЛЬНЫМ АВТОРИТЕТОМ?!
Непрерывная подлейшая демагогия, о том, что должно быть не Ужесточение наказания, а Усиление наказания – что это значит в реальности – пшик собачий!
Наказание пусть будет Неотвратимым, но не Жестоким!
А это как понимать?!
++++++++++++
ГДЕ БЫЛ ЛЕВ ТОЛСТОЙ?!
А его непротивление злу насилием?!
++++++++++++
В связи с этим интересно вспомнить и книгу Владимира Булгакова (секретаря Льва Толстого), «Последний год», где есть и пересказ беседы Толстого со своим личным врачом, югославом по национальности.
Врач утверждал, что евреи, по своей природе, народ преступный, и количество преступлений, совершаемых евреями намного больше, чем другими народами.
Лев Толстой, кстати, большой жидофил, возражал: евреи бедно живут, потому и преступлений больше.
Врач рассуждал убедительно: другие народы в России, в основной массе, живут тоже бедно, но такого количества преступления среди нееврейских народов нет!
++++++++++++++
Владимир Ленин: «Главное – защитить российских инородцев от нашествия того ИСТИННО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника».
В книге еврея Евгения Левина «Не только скрипач на крыше» есть прелюбопытнейшие факты о том, что совершая преступления, евреи покрывают друг друга, влекомые расовой солидарностью, поэтому раскрыть такие преступления чрезвычайно трудно!
+++++++++++++
«Нас будут помнить, пока мы мешаем другим», - Владимир Ленин.
Федор Достоевский: «Жиды погубят Россию».
++++++
МАРГАРИТА АЛИГЕР (ЗЕЙЛИГЕР)
Мы много плачем, слишком много стонем,
Но наш народ, огонь прошедший, чист.
Недаром слово "жид" всегда синоним
С святым, великим словом коммунист.
+++++++++++++
Вот Вам и ответ…
ИГОРЬ ГУБЕРМАН
Случайно ли во множестве столетий
При зареве бесчисленных костров
Еврей-участник всех на белом свете
Чужих национальных катастроф.
++++++++++++
Андрей Дикий (Занкевич)
Из статьи Андрея Дикого «ЧТО ДЕЛАТЬ»
… Нашествие это началось в историческом смысле сравнительно недавно… ЕВРЕЙСКИЕ ХИМИКИ заготовляли впрок революцию, бунтари и смутьяны, дразнили фантазию русских студентов кровавыми химерами «жестокости русской жизни», необходимостью социального переворота; уже оплетали Россию женевские пауки густой, липкой сетью конспирации, уже шумели типографские станки подполья, и пафос еврейских прокламаций уже будоражил молодёжь страны. Русские идеи были скоро вытеснены из нашего культурного обихода идеями еврейского производства; …Появились "ежемесячные подкалыватели" иудейского происхождения, началась на долгие годы литература о ПЛОХОМ ГОРОДОВОМ.
Русское общественное мнение подвергалось обрезанию по еврейскому трафарету, народилось архипошлейшее интеллигентское воззрение, психология оболваненной толпы, непременное свободомыслие, обязательное безверие безвыходный шаблон либеральщины.
Еврейский натиск на печать и литературу возрастал, зараза иудаизма проникла в газеты и журналы, в публицистику, в критику, в историю литературы, в поэзию и беллетристику, в драматургию, в энциклопедии.
++++++++++++
Вы пишите, что Толстой был «неравнодушен к судьбе народа, к судьбе России… но пропасть между бедными и богатыми …»
Он проглядел страшную катастрофу, которая низвергла Россию в пучину крови и разрухи!
Речь не о пропасти между богатыми и бедными, но о захвате евреями власти, когда и бедных и богатых евреи превратили в кровавое месиво …
«Яд либерализма разрушает Россию», - Федор Достоевский.
К 90-М ГОДАМ ПЕЧАТНОЕ СЛОВО В РОССИИ УЖЕ ПРЕДСТАВЛЯЛО ЧУТЬ ЛИ НЕ СПЛОШНОЕ ИУДЕЙСКОЕ ЗАСИЛЬЕ.
+++++++++++++
ГДЕ БЫЛ ЛЕВ ТОЛСТОЙ?!
А его непротивление злу насилием?!
России к началу 20 века была уже в агонии, а Толстой…
+++++++++++++++
КАК РАЗ ВСЕ НАОБРОТ, ТОЛЬКО УСИЛЕНИЕ НАКАЗАНИЕ – БАРЬЕР, И РЕАЛЬНАЯ ЗАЩИТА ОТ ПРЕСТУПНОСТИ!
++++++++++
И еще раз размышления Генри Форда в книге "МЕЖДУНАРОДНОЕ ЕВРЕЙСТВО".
Способы действия (евреев) заключаются в разложении.
Настоящего общественного мнения более не существует. Везде недоверие и раскол. Однако среди всеобщей путаницы, хотя и не ясно, но можно различить ГРУППУ ЛИЦ, СРЕДИ КОТОРОЙ РАСКОЛ СОВЕРШЕННО ОТСУТСТВУЕТ И КОТОРАЯ, НАОБОРОТ, СРЕДИ ВСЕОБЩЕГО ХАОСА ДОСТИГАЕТ ВСЕГО, ЧТО ОНА ХОЧЕТ, И ЭТА ГРУППА – ЕВРЕЙСКАЯ ГРУППА.
++++++
И вспомнить бы Петра Столыпина, который получил патент на изобретение «столыпинского галстука», и примерил этот галстук революционерам и бандитам…
К началу 20 века российское общество было уже окончательно разложено «еврейскими химиками», как сказал Андрей Дикий, через газеты, прокламации…
Политический террор – убийство царя, губернаторов, городовых (городовой прислужник деспотического режима) быстро переросло в уголовный террор: на улице резали, убивали почем зря. Почему так произошло?
Россия, как визжал газетный еврей, тюрьма народов, жестокость и еще раз жестокость, нет демократии, нужен «свежий воздух революции», и так долгие годы, - кричали евреи - и суды стали мягче судить, полиция бездействовать в случаях нарушения общественного порядка, которые раньше жестко пресекала.
++++++++++++++
ГДЕ БЫЛ ЛЕВ ТОЛСТОЙ?!
+++++++++++
Вадим Кожинов, историк, убедительно показал, как к началу 20-го века евреи запугали общественное мнение в России. В дом губернатора устраивался истопником на работу революционер-душитель, приносил много пороха, и дом - на воздух. Погибали десятки людей. Начали убивать из револьверов городовых, прислужников деспотического режима. Политический террор быстро превратился в уголовный. Вал преступности, но правоохранительная система в России погрузилась в «толерантность»!
Вадима Кожинова так боялись евреи, не зная, что возразить, что против него был применен самый эффективный ход – Умолчание. Его почти нигде не упоминали, разве что – идеолог русского шовинизма.

В России 90-е годы стали бедствием, потому что российское общество было так же разложено в СМИ, как и Россия в начале 20-го века.
Вячеслав Павлов
Тролль он и в Африке тролль просто не обращайте внимания не кормите тролля так сказать.
Вячеслав Павлов
Тролль он и в Африке тролль просто не обращайте внимания не кормите тролля так сказать.
Z В. М.
В имении Ясна Поляна жил Лев Николаич Толстой.
Ни рыба ни мяса не кушал,ходил по деревне босой.
Жена его Софья Андревна, напротив любила поесть,босой никогда не ходила,хранила дворянскую честь.
:-))))
алексей, да, да алексей
КОНСТИТУЦИОНАЛЬНЫЕ ОСОБЕННОСТИ ПСИХИКИ Л. Н. ТОЛСТОГО
А. М. Евлахов
(1930 год)
Было бы трюизмом доказывать, что Толстой — моралист до мозга костей. Однако не всем ясно, что, как эпилептик, он был моралистом всегда и во всем и что поэтому, по существу, никакого «обращения» в нем не было. С другой стороны, не менее важно, что, как истый эпилептик, он — моралист узкий, педантичный, слащавый и лицемерный, моралист насильник, по существу не верящий ни в других, ни в самого себя, наклеивший на себя мораль как что-то внешнее, поверхностное, ему совершенно чуждое — «как корове седло». Чрезвычайно характерно, что любимейшими писателями Толстого еще в ранней юности были чувствительный моралист эпилептик Руссо и слащаво назидательный Диккенс. Не менее характерно, что, наоборот, он всегда терпеть не мог свободного и величайшего гения поэзии Шекспира, которого в конце жизни оболгал и оплевал.
Екатерина Ивановна Ге вспоминает, что еще в 1884 году он признался, что «совсем не любит Шекспира, что в молодости он это скрывал, а теперь говорит, что ему не нравится полная объективность Шекспира, что его трагедии нравственных основ не имеют и, кроме сказки, ему ничего не дают» (Апостолов, с. 218).
Таково же было и его отношение и к искусству, и к науке, и к культуре вообще: он на них всегда смотрел враждебным, непонимающим оком моралиста сектанта.
Вспомним, что он оболгал оперу еще в «Войне и мире» — задолго до статьи «Что такое искусство?», где, стремясь доказать нелепость модернистской поэзии, он недобросовестно соединяет три стихотворения Метерлинка — в одно!
Еще в молодости он читает и изучает только то, что ему нужно, не случайно на всю жизнь оставшись, по выражению Тургенева, «автодидактом». «А так как эти вопросы по большею частью не выходят за пределы морали, то многие области и проблемы культуры совершенно закрыты для Толстого и кажутся ему, как и многие формы деятельности, несуществующими, призрачными или фальшивыми. Так называемый “культурный” человек, эрудит, “следящий” за наукой и впитывающий в себя разнообразные знания, для Толстого — человек загадочный, если не шарлатан или почти “идиот”, как для Левина — загадка Свияжский» (Эйхенбаум, с. 282).
Недаром Анненков назвал ум Толстого «сектантским», а Тургенев скорбел, что ему не хватает умственной свободы (Там же, с. 287).
Это было еще задолго до того, как знаменитый авиатор Уточкин, погибший впоследствии, посетил Толстого в Ясной Поляне, где тот, услыхав о его профессии, назидательно сказал ему: «Лучше бы вы учились хорошо жить на земле, чем плохо летать по воздуху». Любопытно проследить, как развивалась эта «сектантская» мысль Толстого.
Мы уже знаем, что он с ранней юности писал самому себе моральные «правила», которые, впрочем, нарушал на каждом шагу.
«Характерная для дневников Толстого этой поры черта: полная разобщенность между характером записей и характером жизни. Дневник пишет Толстой, каким он себя придумывает, — отчасти для самонаблюдения, отчасти для самоиспытания. Дневник для него — какая-то замена гувернера, диктующего ему правила поведения и наказывающего за их неисполнение. И поэтому (?), чем суровее и педантичнее становится тон этого молчаливого гувернера, тем решительнее срывается с цепи воспитанник». Потом он придумывает «франклинов журнал» (Эйхенбаум, с. 21). Далее мы увидим, что в действительности было как раз обратное, и поймем — почему. Важно, однако, что сам Толстой признает, что «смешно, 15-ти лет начавший писать правила, около 30-ти все еще делать их, не поверив и не последовав ни одному», лишь потому, что «все еще почему-то верится и хочется» (Дневник, 11 июня 1855 года).
Более того. Не до тридцати лет, а на всем протяжении жизни он упрекает себя в одном и том же: в юности, девятнадцати лет, — «дома не писал: поленился, не мог решиться ехать к Волконским; там мало раз говаривал — из трусости»; «плохо вел себя: трусость, тщеславие, легкомыслие, слабость, лень»; в старости, восьмидесяти двух лет, — «ленив, плох, труслив»...
14 апреля 1852 года он сентенциозно записывает в дневнике: «Я начинаю любить Историю и понимать ее пользу. Это в 24 года; вот что значит дурное воспитание»!
3 августа 1852 года, мечтая о нравоучительном романе, восклицает: «Вот цель для добродетельной жизни». 11 декабря того же года: «Когда кончу («Утро 3 помещика»), только была бы жизнь и добродетель, — дело найдется». Подобно «Роману русского помещика», начатый в январе 1853 года рассказ «Святочная ночь» (или «Как гибнет любовь») должен был быть нравоучительным, но оказался неоконченным: «Рассказ обрывается на следующей же главе, упершись в нравоучение» (Эйхенбаум, с. 152). 20 декабря 1853 года пишет: «Читая философское предисловие Карамзина (на самом деле — Новикова!) к журналу “Утренний свет”, который он издавал в 1777 г. и в котором он говорит, что цель журнала состоит в любомудрии, в развитии человеческого ума, воли и чувства, направляя их к добродетели, я удивлялся тому, как могли мы до такой степени утратить понятие о единственной цели литературы — нравственной, что заговорите теперь о необходимости нравоучения в литературе, никто не поймет вас. А, право же, не худо бы, как в басне, при каждом литературном сочинении писать нравоучение — цель его... Вот цель благородная и для меня посильная — издавать журнал, целью (sic!) которого было бы единственно распространение полезных (морально) сочинений, в который принимались бы сочинения только под условием, что бы при них было нравоучение».
Во втором севастопольском рассказе 1855 года он уже сам «выступает как оратор, как проповедник — он не повествует и уже не описывает, а декламирует, проповедует» (Эйхенбаум, с. 170), и «ораторская речь уже прямо переходит в проповедь, внраво учение”, — исполнено то, о чем задумывался Толстой в 1853 году, когда читал статью о Карамзине» (Там же, с. 174). Наконец по" является «Люцерн» — первый «моралистический» трактат Толстого, подготовляющий и разрыв его с журнальной литературой, и увлечение педагогической работой в деревне, и переход к новым вещам» (Там же, с. 313).
Он до того пропитан «моралью» еще задолго до пресловутого «обращения», что, если можно так выразиться, тычет ее всюду, куда нужно и не нужно, приклеивая ее к вещам и понятиям, ничего общего с нею не имеющим. Даже «укладывание спать» не обходится у него без морали: «Нет ни одного поступка, который бы не осудила какая-нибудь частица моей души; зато найдется такая, которая скажет и в пользу: “Что за беда, что ты ляжешь после 12-ти? а знаешь ли ты, что будет у тебя другой такой приятный вечер?”» (из «Истории вчерашнего дня»). Тут у него все подряд: и нравственность, и приятное, и туалет, и гигиена — настоящий цинизм «морали» эпилептика!
Носясь с планом организации «нравоучительного» журнала под названием «Солдатский вестник», он видит цель последнего 4 в «распространении между воинами правил военной (sic!) добродетели» (Письмо к брату С. Л. от 24 ноября 1854 года). В дневнике же от 21–25 сентября 1855 года говорит: «Моя главная цель в жизни — есть добро ближнего; и цели условные: слава литературная, основанная на пользе, добре ближнему; богатство, основанное на трудах, полезных для ближнего, оборотах и игре и направленное для добра, слава служебная, основанная на пользе отечества...» (Гусев. Толстой в молодости, с. 232). — Чем «военная добродетель», богатство, «обороты», игра, слава, основанные на добре, хуже убийства... с моральной целью? Но и этого мало: он договаривается до «моральной»... проституции.
«В своем стремлении создать благоприятные условия для процветания домашнего очага, — замечает Жданов, — Толстой доходит до самых крайних выводов. Он оправдывает проституцию и «почетное звание» оставляет за «распутными женщинами» наравне с «повивальными бабками», няньками, экономками» («Любовь в жизни Льва Толстого», 1928, кн. I, с. 236–237).
В неотправленном письме Н. Н. Страхову от 19 марта 1870 года он говорит буквально следующее: «Представьте себе Лондон без своих 70 тысяч Магдалин. Что бы сталось с семьями. Много бы ли удержалось жен, дочерей чистыми? Что бы сталось с законами нравственности, которые так любят блюсти люди? Мне кажется, что этот класс женщин необходим для семьи при теперешних усложненных формах жизни...
Тот, кто жил с женщиной и любил ее, тот (sic!) знает, что у этой женщины, рожающей в продолжение 10– 15 лет, бывает период, в котором она бывает подавлена трудом...
В этом периоде женщина бывает как в тумане напряжения, она должна выказать упругость энергии непостижимую...
В этом-то периоде представьте себе женщину, подлежащую искушениям всей толпы неженатых кобелей, у которых нет Магдалин...»
Итак, наряду с «моральным» убийством, «военной добродетелью», богатством, «оборотами», игрой и славой, «основанными на добре», — проституция... для торжества «морали», для сохранения добродетели у женщин! Всюду и во всем «мораль»...
Мне вспоминается в Бакинской психиатрической больнице один эпилептик, который даже в своей истории с «мазутчицей» на промыслах, наградившей его сифилисом, усматривал... высший смысл, морализируя так: «Без Бога — ни до порога. Твори, Господи, волю твою!». Он никак не мог согласиться со мною, что Бог тут не причем. Практически, в жизни, как для окружающих, так и для него самого несостоятельность такого узко морального подхода Толстого ко всему обнаруживалась, конечно, на каждом шагу, порой в трагикомических формах. Это замечали даже дети. Сын его, Андрюша, как записал в дневнике он сам, однажды сказал за столом Ге: «Да разве можно делать все то, что говорит папа?» (12 июня 1890 года).
Во второй книге В. Жданова «Любовь в жизни Л. Толстого» очень хорошо объяснена семейная трагедия последнего, во имя идеи любви, убившего самое любовь у себя, дома, как Руссо, ради любви к идеальному человеку пожертвовавшего любовью к реальному, живому, и в конце концов, пришедшего к парадоксу, о котором так трогательно писала ему жена: «Могу огорчаться, что, когда ты живешь вместе с семьей, ты с ней больше еще врознь, чем когда мы врознь живем» (от 21 октября 1885 года). Полное право имела она сказать о нем: «Если спасение человека, спасение его духовной жизни состоит в том, чтобы убить жизнь ближнего, то Левочка спасся» (Дневник, 11 декабря 1890 года).
Брат С. А., прогостивший в Ясной Поляне неделю, наблюдая предпринятую Толстым раздачу денег бедным, нашел в нем «нравственную перемену к худшему, т. е. боялся за его рассудок» (Письмо С. А. Толстой к Т. А. Кузминской от 3 марта 1881 года).
А по поводу его намерения раздать и все имущество, ему было категорически объявлено переполошившейся семьей, что над ним будет учреждена опека за расточительность вследствие психического расстройства. «Таким образом, ему угрожал дом умалишенных, а имущество
все-таки осталось бы в руках семьи. Тогда он изменил свое решение» (Бирюков, III),
«Иногда нервы его не выдерживали и происходили бурные вспышки, но потом он опять смирялся, терпел и ждал» (Там же, с. 141–142, — о зиме 1890/91 года). «Кажется, что запутался, — признавался он сам, — живу не так, как надо (это даже наверное знаю), и выпутаться не знаю как: и направо дурно, и налево дурно, и так оставаться дурно. Одно облегчение, когда подумаешь, что это крест, и надо нести» (Письмо В. Г. Черткову от 6 июля 1892 года).
Когда в 1897 году Ломброзо изъявил желание посетить Толстого, как он сам рассказывает, произошел следующий интересный случай: «Едва я успел послать телеграмму из Кремля знаменитому писателю о моем желании навестить его, как генерал полицмейстер Кутузов дал мне понять, что этот визит будет очень неприятен правительству. Я возразил, что меня влечет единственно литературный интерес. Но — напрасные слова: генерал в ответ мне принялся энергично кружить рукою в воздухе и, наконец, сказал: “Да разве вы не знаете, что у него там, в голове, не совсем в порядке?”. Я поспешил обратить в свою пользу это замечание: “Но потому-то именно мне и хочется повидаться с ним: ведь я психиатр”. Лицо генерала мгновенно просветлело. “Это другое дело, — сказал он. — Если так, то вы хорошо делаете”...
По моем возвращении в Кремль бравый генерал спросил меня, как я нашел Толстого. “Мне кажется, — ответил я, — что это сумасшедший, который гораздо умнее многих глупцов, обладающих властью”» (Бирюков, III, 296). Что Толстой, при всей его гениальности, был все же, несомненно, «сумасшедший», — это, конечно, не могло укрыться от глаз психиатра. Интересно, что сам Толстой, по-видимому, прекрасно разбирался в психопатологии всякой бредовой идеи — по крайней мере, теоретически и когда он говорил о других. В своих воспоминаниях об отце в 70-е годы С. Л. Толстой приводит, со своими комментариями, несколько любопытных в этом отношении анекдотов о «сумасшедших», которые рассказывал детям Толстой.
«Один сумасшедший вообразил, что он стеклянный, и всячески боялся удариться обо что-нибудь и разбиться. Но кто-то подшутил над ним и толкнул его. Сумасшедший ударился об стену, сказал: “Дзинь!” — и умер...
Другой сумасшедший вообразил себя грибом, молча сел в угол, раскрыл над собой зонтик, отказался от всякой еды и движения и перестал отвечать на вопросы. Тогда доктор тоже взял зонтик, раскрыл его над собою и сел рядом с сумасшедшим. Долго оба сидели молча. Наконец сумасшедший не вытерпел и спросил доктора: “Что вы тут делаете?” — “Я гриб”, — ответил доктор. Сумасшедший выразил на лице удивление, но опять замолчал. Через несколько времени доктору принесли заказанный им обед, и он стал есть. “Разве грибы едят?” — спросил сумасшедший. “Как же, — ответил доктор, — видите: я — гриб и обедаю”. Тогда сумасшедший тоже попросил себе обед и с аппетитом стал есть. Посидев несколько времени, доктор вдруг встал, продолжая держать над собою зонтик. “Разве грибы могут стоять?” — спросил сумасшедший. “Как же, — ответил доктор, — видите: я — гриб и стою”. Сумасшедший тоже встал. Потом доктор стал ходить, и сумасшедший стал ходить, потом доктор сложил зонтик, и сумасшедший сложил зонтик, и т. д. Понемногу круг действий, дозволенный грибам, настолько расширился, что сумасшедший стал жить, как все, и, наконец, забыл, что он гриб. Еще отец рассказывал о жестоком случае, как один сумасшедший убил истопника Семена, жившего в доме сумасшедших. Семен нюхал табак и иногда угощал им душевнобольных. Как-то он заснул в коридоре, оставив около себя топор. Один сумасшедший подкрался к нему, взял топор и со всего размаху отрубил ему голову. Затем он спрятал голову Семена у себя под кроватью и пошел с хитрым видом рассказывать другим сумасшедшим, как он ловко подшутил: “Когда Семен проснется и захочет понюхать табаку, он не найдет своего носа. Его нос — у меня под кроватью”... Рассказывая анекдоты про сумасшедших, анекдоты вымышленные и никогда, конечно, не случившиеся, отец, несомненно, имел в виду не душевнобольных, а тех людей, которых принято считать душевно здоровыми. Его душевнобольные в своем роде типы. Стеклянный человек — это человек, вообразивший, что все окружающие хотят его толкнуть, то есть обидеть, вследствие своего ложного представления о самом себе и людях, он боится жизни и людей. Такие люди гибнут, когда приходят в серьезное столкновение с настоящей жизнью. И когда стеклянного человека толкнули, он разбился. Сумасшедший, отрубивший голову Семену для того, чтобы тот не нашел своего носа, — это человек, легкомысленно убивающий себе подобных для забавы или
из-за фантастической идеи. Сумасшедший, вообразивший себя грибом, — это человек, приросший к тесному обиходу своей жизни и ограниченному кругу своего мирка, искусственно им созданного, и не хотящий выйти на простор, на свежий воздух. Указан и способ лечения такого человека — расширение круга его действий и умственного кругозора.
Во всех рассказах о сумасшедших основой их болезни служит неразумная мысль. У душевнобольных иначе и не бывает. Но, большинство человечества так же неразумно мыслит; поэтому отец считал большинство людей, которых принято считать здоровыми, — душевнобольными. Это видно из многих его последующих писаний. Так, в дневнике 1884 года 10 апреля он пишет: “Я боялся говорить и думать, что 99/100 — сумасшедшие, но не только бояться этого не" чего, но нельзя не говорить и не думать этого”. Поэтому я думаю, что его рассказы о сумасшедших, слышанные мною в 70-х годах, были навеяны теми мыслями, которые позднее легли в основу его миросозерцания
Он считал, что ложное мышление — основная причина зла в мире; люди дурно живут не потому, что они злы по природе, а потому, что они неразумно мыслят; и они невменяемы, как душевнобольные» (Красная новь. 1928. № 9. С. 193–194). На практике, в жизни, опять-таки подходя ко всему с точки зрения своей «морали», Толстой, однако, и в отношении к действительно сумасшедшим своим «последователям» попадал нередко в самые смешные положения. В уже цитированных воспоминаниях о нем, в главе «Берти и Тома» — «Предтеча и Спаситель» — Дунаев рассказывает потешную историю об английском офицере Томе и его приятеле Берти, которые без единой копейки приехали из Англии в Ясную Поляну, собирая по дороге деньги фразой: «Бог есть лубов: мы — Толстой». «Том — это Христос», а Берти — это тот, кто пришел возвестить миру об этом, в то же время являя собой человека, через душу которого душа Тома должна «переселиться в тело Льва Толстого». Никто ничего не подозревал, и только после того как Том погнался за сестрой Дунаева, они были выселены, после чего доктором, ныне профессором, Каннабихом, были помещены в психиатрическую больницу, где «Том умер, а Берти по выздоровлении был отправлен в Англию» (с. 52–54).
Он же, в главе «Иоанн Креститель», рассказывает о некоем крестьянине. страннике сорока пяти— пятидесяти лет, с всклокоченными волосами, в белой длинной рубахе и портках, считавшем себя Иоанном Крестителем, который должен пострадать за свою веру. На самом деле это был лунатик: «Однажды ночью он подошел к спящему Дунаеву, протягивая к нему свои большие волосатые руки, — тот в ужасе закричал
Чтоб “пострадать”, он тщетно проходил через Спасские ворота в Кремле в шапке, но никто не обратил на это внимания; тогда он подошел к городовому и потребовал, чтобы тот арестовал его, но и городовой посоветовал ему пойти домой и проспаться.
В Ясной Поляне его дважды запирали. Однажды он не вернулся, а через несколько дней туда сообщили из психиатрической больницы, что ему удалось-таки “пострадать”: забравшись на амвон храма Христа Спасителя, он стал проповедовать, что он — Иоанн Креститель, пришедший искупить грехи человечества, после чего был признан душевнобольным и помещен в психиатрическую больницу, где и умер» (с. 55–57).
Д. Аменицкий в статье «Л. Н. Толстой в психиатрических больницах» рассказывает, что в беседе с врачами при посещении Канатчиковой дачи в Москве в 1896 году Толстой выражал свое несогласие с психиатрами в том, что они удерживают против воли в больнице некоего П. Г. Х-ва и даже применяют к нему насильственное кормление; однако от предложения директора В. Р. Буцке взять его из больницы на свою ответственность уклонился.
Это был кататоник с негативистическим отказом от пищи, мутизмом, агрессивными действиями (бил стекла, нападал на врачей), с бредовыми идеями, в содержании которых заметно отразилось влияние учения Толстого: он отказывался от мяса, так как сам не убивал быка и так как оно возбуждает похоть и делает людей жестокими, отказывался от каши, так как она в соединении с желудочным соком дает спирт, а он — антиалкоголик; при всяком же отказе исполнить его требования толковал о насилии над ним, о том, что должна быть полная свобода и подчиняться законам совершенно не следует, а всякий должен делать то, что хочет, заботясь лишь о самом себе. Сам себя при этом он, конечно, считал здоровым и лишь производившим впечатление больного — вероятно, потому, что достиг высшего духовного развития, которого другой не достигнет, бывшие же у него галлюцинации рассматривал также как результат высшего развития. Врачи — говорил он — даром едят хлеб, так как не сеют, не пашут, не убирают хлеба, а пользуются чужим трудом.
Будучи «последователем» Толстого, он, находясь в больнице, переписывался с ним. Он заболел в 1893 году, был в клинике, потом в Преображенской больнице с 1895 года, а в 1896 году был переведен на Канатчикову дачу в возрасте двадцати восьми лет. «Нельзя не отметить того обстоятельства, — замечает по этому поводу Аменицкий, — что в отношениях Толстого к психиатрам сквозила прежде всего какая-то тень недоверия и, может быть, недоброжелательства, поскольку он, убежденный противник всякого насилия, приравнивал насильственное помещение и содержание душевнобольных в психиатрических учреждениях к тюремному заключению.
Корень этого недоверия лежал, в сущности, глубже — в той общей моральной концепции его учения, в силу которой он отрицал вообще за человеческими учреждениями и отдельными лицами право суда и какого бы то ни было приговора, решающего судьбу другого человека, в том числе и право признавать в другом существование душевной болезни. Этот отрицательный взгляд на психиатрическую экспертизу выражен, например, в заключительных словах рассказа Л. Н.Толстого “Дьявол”, помещенного в посмертном издании его сочинений и написанного еще в 1889 году. Герой рассказа Евгений Иртенев, по одному варианту, кончил жизнь самоубийством, по другому — совершил убийство и признан действовавшим в том и другом случае в болезненном состоянии, с чем, однако, не согласен автор рассказа.
“Если Евгений Иртенев, — пишет он, — был душевнобольной, то все люди — такие же душевнобольные; самые же душевнобольные — это, несомненно, те, которые в других людях видят признаки сумасшествия, которых (sic!) в себе не видят”» (Современная психиатрия. 1911. Ноябрь. С. 636–638). VIII Еще Morel в своем «Traitе′ des maladies mentales» (р. 701) указал на склонность эпилептиков к аскетизму и ханжеству. Нигде моральная установка Толстого не дает так себя чувствовать, как в отношении ко всему сексуальному, и нигде же, как именно в 10-м пункте, не обнаруживается в такой степени его лицемерие и, можно сказать, фатальная несостоятельность — даже перед самим собой.
Мы уже из дневника молодого Толстого знаем его отрицательный, даже презрительный взгляд на женщину как на источник и первопричину всяческого зла в мире, так что его пресловутое «обращение» не внесло в этом отношении ничего нового, никаких существенных изменений. Он всегда сильно не любил Жорж Санд. Однажды, по возвращении из Севастополя, услышав похвалу новому ее роману, он «резко объявил себя ее ненавистником, прибавив, что героинь ее романов, если б они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам». Рассказывающий об этом Григорович думает, что «у него уже тогда вырабатывался тот своеобразный взгляд на женщин и женский вопрос, который потом выразился с такой яркостью в романе “Анна Каренина”» («Литературные воспоминания». Полн. собр. соч., т. XII, с. 327).
Много позже, когда Г. Русанов, посетивший Ясную Поляну 24–25 августа 1883 года 4 , упомянул однажды о «Песни торжествующей любви» Тургенева, «Толстой нашел сюжет ее отвратительным. — Это отвратительно, — сказал он» (Апостолов, с. 230).
Наконец, незадолго перед его смертью, 19 февраля 1908 года, когда С. А. Стахович прочла несколько стихотворений Тютчева и, между прочим, «Последнюю любовь», Толстой «не одобрил: “В нем самое низменное чувство представляется возвышенным”, — сказал он. — “Вот! — заметила Софья Андреевна, не поднимая головы от шитья. — Я всегда говорила, что он любви не понимает и никого никогда не любил”. — И несколько раз возвращалась она к этим словам. — “Нет, каково же мне было прожить с ним 46 лет, когда он считает, что любовь — низменное чувство! Самое лучшее в жизни есть любовь, не будь любви, я бы давно повесилась с тоски... Да я ничего не говорю... Ничего нет дурного, а дурно то, когда возвеличивают”» (Гусев. Два года с Л. Н. Толстым, 2"е изд., с. 90). В этом пункте Толстой был, таким образом, неизменен.
Это проистекало из самого его отношения к чувству половой любви, теоретически совершенно отрицательного, как к чему-то грязному, антиморальному. В «Анне Карениной» это, как известно, выразилось в «приговоре любви, как цели в лице Анны, и торжестве любви как средства в лице Кити».
«Чувственные проявления личной близости супругов, — говорит по этому поводу Жданов, — должны быть допущены только как средство и никогда — как цель. Это было одно из самых твердых, незыблемых убеждений Льва Николаевича. Когда Софья Андреевна, физически измученная родами, пыталась протестовать, мы видели, какой гнев это вызывало. — Нет никаких причин для отступлений, никаких смягчающих обстоятельств. — И Толстой не только сам проводил все это в жизнь, но с тревогой следил за близкими» (Там же, I, 236).
Действительно, об этом красноречиво говорят многие письма и записки дневников Толстого. Так, 5 мая 1898 года он пишет М. Л. Оболенской: «У меня такое ощущение, что в последнее время все женщины угорели и мечутся, как кошки, по крышам. Ужасно это жалко видеть и терять перед смертью последние иллюзии. О, какое счастье быть женатым, женатой, но хорошо, чтобы навсегда избавиться от этого беганья по крыше и мяуканья». А 20 ноября 1899 года, после того как дочь его Татьяна вышла замуж за человека много старше ее и имевшего уже взрослых детей, — он записывает в дневнике: «Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. Я 70 лет все спускаю и спускаю мое мнение о женщинах, и все еще и еще надо спускать. Женский вопрос! Как же не женский вопрос? Только не в том, чтобы женщины стали руководить жизнью, а в том, чтобы они перестали губить ее...»
Чем более чувственности при самоанализе Толстой открывал в себе самом, чем больше порывов плоти одолевало его самого, тем беспощаднее был он ко всему сексуальному — в себе и других. Уже в самом раннем детстве пробудилось в нем влечение к женщине, оставив неизгладимое воспоминание.
О «первой, самой сильной» любви к Сонечке Калошиной, описанной им в «Детстве», он говорил впоследствии, в 1903 году, в письме к Бирюкову. О первых проявлениях чувственности рассказывает он сам: «Выражалось это чувство вот как: мы, в особенности я с Митенькой и девочками, садились под стулья, как можно теснее друг к другу. Стулья эти завешивали платками, загораживали подушками и говорили, что мы — “муравейные братья”, и при этом испытывали особенную нежность друг к другу. Иногда эта нежность переходила в ласку гладить друг друга, прижиматься друг к другу, но это было редко, и мы сами чувствовали, что это не то, и тотчас же останавливались» (Бирюков, 3-е изд. 1923, I, 36).
По мнению Кранихфельда, «впервые чувственная нота проскальзывает в письмах Л. Н. в 1877 году, т. е. на шестнадцатом году его переписки с Софьей Андреевной» (с. 91). При этом он цитирует следующее место: «Вчера подошел к твоему столу и, как обжегся, вскочил, чтобы живо не представлять тебя себе. Так же и ночью, не гляжу в твою сторону» («Письма Л. Н. Толстого к 12 жене», с. 110). На самом деле было, конечно, не так. Вспоминая свою жизнь с ним и подводя итоги его отношениям к ней, С. А. Толстая в своем дневнике от 20 ноября 1890 года заключает: «Теперь вижу, как я его идеализировала, как я долго не хотела понять, что в нем была одна чувственность».
А Л. Л .Толстой, раздумывая над тем, что герой «Дьявола», Иртенев, погибает от непреодолимой страсти к простой крестьянке Степаниде, и сопоставляя этот конец с эпилогом «Крейцеровой сонаты», замечает: «Тогда я еще не понимал глубины мысли этого прекрасного рассказа и, может быть, до сих пор не сознаю, как страдал отец от того, что он не был “свободен”, как говорит герой “Дьявола”. Он не был свободен от самой ужасной из страстей, ни в юности, ни позже, во время своей семейной жизни» («Правда о моем отце», 1924, с. 68–69). Выше мы видели, как еще в молодости, в начале 50-х годов, Толстой пытался бороться со своей чувственностью и как этому на каждом шагу «мешали девки».
Уже в ту пору, по его записям в дневнике, легко проследить, как он лицемерит с самим собой, сам себя обманывает. В. В. Арсеньева недаром писала ему, что он «только умеет читать нотации» (письмо к ней Толстого от 12 декабря 1856 года). Вот эти любопытные записи: «О срам! Ходил стучаться под окна К. К/ счастью моему, она меня не пустила» (5 апреля 1852 года); «Ходил стучаться к К., но, к моему счастью, мне помешал прохожий» (11 апреля 1852 года); «Благодарю Бога за стыдливость, которую он дал мне; она спасает меня от разврата» (31 мая 1852 года); «Ходил к К., хорошо, что она не пустила» (29 мая 1853 года); «Упрекаю себя за лень и в последний раз. Ежели завтра я ничего не сделаю, я застрелюсь. Еще упрекаю за непростительную нерешительность с девками» (1 августа 1854 года). Итак, «мораль» торжествует лишь потому, что или девка его «не пустила», или «помешал прохожий», или «спасает» стыдливость.
Но... последний refrain все же — нерешительность с девками так же «непростительна», хотелось бы сказать — так же «неморальна», как и пагубная страсть к ним, и так же достойна «упрека» — в глазах эпилептика.
Невольно бросается в глаза, что «мораль» Толстого — что также характерно для эпилептика — носит при этом какой-то формальный характер. Да он и сам не раз наивно признается в этом: «Всякий раз, когда я пишу дневник откровенно, я не испытываю такой досады на себя за слабости; мне кажется, что ежели я в них признался, то их уже нет. Приятно» (из «Истории вчерашнего дня»); «Я не совершенно спокоен и замечаю это потому, что перехожу от одного расположения духа и взгляда на многие положения к другому. Странно, что мой детский взгляд — молодечество — на войну для меня самый покойный. Во многом я возвращаюсь к детскому взгляду на вещи» (Дневник, первая запись 1852 года); «Я могу лишиться Ясной, и, несмотря ни на какую философию, это будет для меня ужасный удар» (1 июня 1852 года). — «Толстой, — замечает по этому поводу Эйхенбаум, — часто выглядит ребенком, с удовольствием пишущим “прописи”, но легко забывающим о них, как только “урок сделан”...» (с. 37).
«Пафоса морального совершенствования, о котором постоянно говорится в дневнике, на самом деле нет («я не испытываю никакой досады на себя за слабости»), да он и не мог выражаться в таких формах, — а есть пафос анализа, пафос жестокого обращения с собственной душевной жизнью, пафос методологический» (с. 40). До чего действительно формально, можно даже сказать — цинично формально, относился сам Толстой к своей «морали» — это видно из следующего. Как говорит в дневнике он сам, в Севастополе ему было «нужно во что бы то ни стало приобрести славу»; когда же прославиться не удалось, он 10 октября 1855 года делает такую предательскую запись: «Нахожусь в лениво апатическом безысходном положении уже давно... моя карьера литература — писать и писать! С завтра работаю всю жизнь или бросаю все: правила, религию, приличия — все...»
Не менее решительно пишет он и Некрасову от 2 июля 1856 года: «Я
совершенно игнорирую и желаю игнорировать вечно, что такое постулаты и категорические императивы». — Признания в устах «моралиста», по меньшей мере, странные, но для эпилептика весьма характерные. Не следует при этом думать, что такова была «мораль» Толстого только в молодости. Очень показательно в этом отношении признание в дневнике позднего периода, от 21 сентября 1905-года: «Во мне все пороки, и в высшей степени: и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастье, и тщеславие, и честолюбие, и гордость, и злоба. Нет, злобы нет, но есть озлобление, лживость, лицемерие. Все, все есть, и в гораздо большей степени, чем у большинства людей. Одно спасение, что я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь. От этого они называют меня психологом...
Как хорошо, что я бываю зол, и скуп, и гадок, и знаю это про себя. Только благодаря этому я могу (к несчастью, только иногда) кротко прощать, переносить злость, глупость, гадость других».
Очень рано «мораль» Толстого приобретает не только формальный, но, можно прямо сказать, лицемерный, фарисейский, ханжеский характер. В этом отношении любопытны два письма его: 14 к Некрасову и Е. П. Ковалевскому 9. В первом, от 2 июля 1856-го" да, прикидываясь «иисусиком», он рассуждает следующим «умилительным» образом: «У нас не только в критике, но и в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущенным, желчным, злым очень мило... А я нахожу, что скверно, потому что человек желчный, злой не в нормальном положении. Человек любящий — напротив, и только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи...» Ту же мысль, в несколько измененном виде, повторяет он во втором, от 1 октября того же года: «Я открыл, что возмущение, склонность обращать внимание преимущественно на то, что возмущает, — есть большой порок и именно нашего века...
Даже если человек искренно возмущен, так был несчастлив, что все наталкивался на возмутительные вещи, то одно из двух: или, ежели душа не слаба, действуй и исправь, что тебя возмущает, или, что гораздо легче и чего я намерен держаться, умышленно ищи всего хорошего, доброго отворачиванием от дурного, а, право, не притворяясь, можно ужасно много любить и горячо любить не только в России, но и у самоедов» (Литературный вестник. 1903. № 6).
Этот человек, постоянно сам всех оскорблявший, притом, как признается, часто без всякой причины, не зная зачем, во всей русской интеллигенции не видит ничего, кроме искусственной «злобы» (Эйхенбаум, с. 262), и об им же не разобиженных писателях — Дружинине, Гончарове, Анненкове 10 — говорит в дневнике, как фарисей: «Все мне противны, особенно Дружинин, и противны за то, что мне хочется любить, дружбы, а они не в состоянии» (13 ноября 1856 года)...
Мы уже знаем, в каких отношениях он был с Тургеневым, как постоянно оскорблял его, ругал за глаза, как, в результате, вызвал на дуэль. Вот что пишет он о нем в дневнике от 10 марта 1857 года: «Тургенев скучен. Хочется в Париж, он один не может быть. Увы! Он никого никогда не любил. Прочел ему Пропащего (Альберт), он остался холоден, гуляя, ссорились».
Некрасова, как видно из письма Фету от 1 августа 1859 года, он, в конце концов, назвал «злобно зевающим барином, сидящим в грязи», договорившись до... «вонючего цинизма» Некрасова. Но, чтобы по достоинству оценить эти отзывы Толстого, которому так хотелось в ту пору «любви» и «дружбы», о людях, которые, однако, все были «не в состоянии», — достаточно прочесть признание в дневнике, вырвавшееся у него в минуту искренности и душевного просветления, перед отъездом в Женеву, 8 апреля 1857 года: «Заехал к Тургеневу. Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его люблю. Он сделал и делает из меня другого человека»... Мы знаем уже достаточно о «нравственности» молодого Толстого, которую «спасали» не пускавшие его к себе «девки», случайные «прохожие» и собственная его «стыдливость». И что же? Вспоминая о нем и говоря о 1857 годе, А. А. Толстая рассказывает: «Я к вам прямо из Парижа, — объявил он. — Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел. Чего я там не насмотрелся...
Во-первых, в maison garni, где я остановился, жили 36 menages, из коих 19 незаконных. Это ужасно меня возмутило...».
«Россия противна, — пишет он также в дневнике от 8 авгу" ста 1856 года, — и чувствую, как эта грубая лживая жизнь со всех сторон обступает меня». Наконец, обыск жандармов в июле 1862 года дает ему повод в письме к той же А. А. Толстой разразиться следующей выспренной тирадой на любимую тему: «Я, право, уйду, коли еще поживу долго, в монастырь, не Богу молиться — это не нужно по-моему, — а не видеть всю мерзость житейского разврата — напыщенного, самодовольного и в эполетах и в кринолинах». — «Перед лицом моральных “истин” все (кроме него! — А. Е.) оказывались фарисеями, и Толстой вел себя, как Лютер» (Эйхенбаум, с. 285). Чем старше становится Толстой, тем это лицемерие и ханжество, естественно, принимают все более неприятный характер, а «мораль» — все более показной.
Даже сама С. А. Толстая, читая дневник его, не могла удержаться от восклицания: «Боже мой, что за тон, чуждый, брюзгливый, даже притворный!» (Дневник С. А. Толстой, 20 ноября 1890 года). Описывая последнюю встречу с Толстым в 1910 году, А. Хирьяков рассказывает, что, когда речь зашла у них о давно прошедших временах, он воспользовался случаем, чтобы исполнить просьбу одного сверстника Л. Н., поступившего когда-то в ту же самую батарею, в которой служил последний.
«Старик просил спросить Л. Н., помнит ли он тот гимнастический опыт, который проделывал Л. Н. в батарее и о котором рассказывали его заместители. Опыт заключался в том, что Л. Н. ложился на пол на спину и сгибал руки в локтях так, чтобы развернутые ладони приходились около плеч. На ладони становился человек, и затем Л. Н. медленно выпрямлял руки вверх, подымая стоявшего на ладонях человека.
Л. Н. ответил, что в точности не помнит, но что, может быть, и проделывал что-нибудь в этом роде. Другое же воспоминание своего сверстника и товарища по батарее — о попытках искоренить среди солдат и офицеров привычку к скверным ругательствам — Л. Н. помнил» (Хирьяков А. 11 Последняя встреча с Л. Н. Толстым // Время. 16 1910. 1 ноября; Островский А. Молодой Толстой в записях современников. 1929. С. 216).
Разве не характерно здесь это различие, какое Толстой в старости делает между двумя воспоминаниями своего сверстника: об одном почти забыл, другое — помнит! О другом случае, еще более характерном для Толстого в старости, рассказывает Булгаков. — Когда 23 июня 1910 года семья его стала собираться к отъезду из Ясной Поляны в Тулу, все было уложено и надо было уже садиться в экипажи, чтоб ехать на станцию, а в узеньком коридорчике дома внизу столпилось несколько человек, — в этот момент глазам всех представилось следующее зрелище, долженствовавшее, очевидно, быть «умилительным»: «Идет Л. Н., уже совсем одетый, с ведром в руках. В последнюю минуту он вспомнил о накопившихся за день нечистотах и выносил их сам, оставаясь верным своему обычаю. — “Мои грехи, мои грехи”, — проговорил он, пробираясь между нами»... (с. 247–248).

А. М. ЕВЛАХОВ. 1930 ГОД.
алексей, да, да алексей
ПРИЯТЕЛЬСКОЕ ПИСЬМО ЛЕНИНУ ОТ АРКАДИЯ АВЕРЧЕНКО
Здравствуй, голубчик! Ну, как поживаешь? Всё ли у тебя в полном здоровьи?
Кстати, ты, захлопотавшись около государственных дел, вероятно, забыл меня?..
А я тебя помню.
Я тот самый твой коллега по журналистике Аверченко, который, если ты помнишь, топтался внизу, около дома Кшесинской, в то время, как ты стоял на балконе и кричал во всё горло:
— Надо додушить буржуазию! Грабь награбленное!
Я тот самый Аверченко, на которого, помнишь, тебе жаловался Луначарский, что я, дескать, в своём «Сатириконе» издеваюсь и смеюсь над вами.
Ты тогда же приказал Урицкому закрыть навсегда мой журнал, а меня доставить на Гороховую.
Прости, голубчик, что я за два дня до этой предполагаемой доставки на Гороховую — уехал из Петербурга, даже не простившись с тобой. Захлопотался.
Ты тогда же отдал приказ задержать меня на ст. Зерново, но я совсем забыл тебе сказать перед отъездом, что поеду через Унечу.
Не ожидал ты этого?
Кстати, спасибо тебе. На Унече твои коммунисты приняли меня замечательно. Правда, комендант Унечи — знаменитая курсистка товарищ Хайкина сначала хотела меня расстрелять.
— За что? — спросил я.
— За то, что вы в своих фельетонах так ругали большевиков.
Я ударил себя в грудь и вскричал обиженно:
— А вы читали мои самые последние фельетоны?
— Нет, не читала.
— Вот то-то и оно! Так нечего и говорить!
А что «нечего и говорить», я, признаться, и сам не знаю, потому что в последних фельетонах — ты прости, голубчик, за резкость — просто писал, что большевики — жулики, убийцы и маровихеры…
Очевидно, тов. Хайкина не поняла меня, а я её не разубеждал.
Ну вот, братец ты мой — так я и жил.
Выезжая из Унечи, я потребовал себе конвой, потому что надо было переезжать нейтральную зону, но это была самая странная нейтральная зона, которую мне только приходилось видеть в жизни. потому что по одну сторону нейтральной зоны грабили только большевики, по другую только немцы, а в нейтральной зоне грабили и большевики, и немцы, и украинцы, и все вообще, кому не лень.
Бог её знает, почему она называлась нейтральной, эта зона.
Большое тебе спасибо, голубчик Володя, за конвой — если эту твою Хайкину ещё не убили, награди её орденом Красного Знамени за мой счёт…
Много, много, дружище Вольдемар, за эти два года воды утекло… Я на тебя не сержусь, но ты гонял меня по всей России, как солёного зайца: из Киева в Харьков, из Харькова — в Ростов, потом Екатеринодар, Новороссийск, Севастополь, Мелитополь, опять… Севастополь.
Это письмо я пишу тебе из Константинополя, куда прибыл по своим личным делам.
Впрочем, что же это я о себе, да о себе… Поговорим и о тебе…
Ты за это время сделался большим человеком… Эка, куда хватил: неограниченный властитель всея России… Даже отсюда вижу твои плутоватые глазёнки, даже отсюда слышу твоё возражение:
— Не я властитель, а ЦИК.
Ну, это, Володя, даже не по-приятельски. Брось ломаться — я ведь знаю, что тебе стоит только цикнуть и весь твой ЦИК полезет под стол и сделает всё, что ты хочешь.
А ловко ты, шельмец, устроился — уверяю тебя, что даже при царе государственная дума была в тысячу раз самостоятельнее и независимее. Согнул ты «рабоче-крестьянскую», можно сказать, в бараний рог.
Как настроение?
Ты знаешь, я часто думаю о тебе и должен сказать, что за последнее время совершенно перестал понимать тебя.
На кой чёрт тебе вся эта музыка? В то время, когда ты кричал до хрипоты с балкона — тебе, отчасти, и кушать хотелось, отчасти и мир, по молодости лет, собирался перестроить.
А теперь? Наелся ты досыта, а мира всё равно не перестроил.
Доходят до меня слухи, что живётся у вас там в России, перестроенной по твоему плану — препротивно.
Никто у тебя не работает, все голодают, мрут, а ты, Володя, слышал я, так запутался, что у тебя и частная собственность начинает всплывать, и свободная торговля, и концессии.
Стоит огород городить, действительно!
Впрочем, дело даже не в том, а я боюсь, что ты просто скучаешь.
Я сам, знаешь ли, не прочь повластвовать, но власть хороша, когда кругом довольство, сияющие рожи и этакие хорошенькие бабёночки, вроде мадам Монтеспан при Людовике.
А какой ты к чёрту Людовик, прости за откровенность!
Окружил себя всякой дрянью, вроде башкир, китайцев — и нос боишься высунуть из Кремля. Это, брат, не власть. Даже Николай II частенько раньше показывался перед народом и ему кричали «ура», а тебе что кричат?
— Жулики вы, — кричат тебе и Троцкому, — Чтоб вы подохли, коммунисты.
Ну, чего хорошего?
Я ещё понимаю, если бы рождён был королём — ну, тогда ничего не поделаешь: профессия обязывает. Тогда сиди на башне — и сочиняй законы для подданных.
А ведь ты — я знаю тебя по Швейцарии — ты без кафе, без «бока», без табачного дыма, плавающего под потолком — жить не мог.
Небось, хочется иногда снова посидеть в биргалле, поорать о политике, затянуться хорошим киастером — да где уж там!
И из Кремля нельзя выйти, да и пивные ты все, неведомо на кой дьявол, позакрывал декретом # 215523.
Неуютно ты, брат, живёшь, по собачьему. Русский ты столбовой дворянин, а с башкирами всё якшаешься, с китайцами. И друга себе нашёл — Троцкого — совсем он тебе не пара. Я, конечно, Володя, не хочу сплетничать, но знаю, что он тебя подбивает на всякие глупости, а ты слушаешь.
Если хочешь иметь мой дружеский совет — выгони Троцкого, распусти этот идиотский ЦИК и издай свой последний декрет к русскому народу, что вот, дескать, ты ошибся, за что и приносишь извинения, что ты думал насадить социализм и коммунизм, но что это для отсталой России «не по носу табак», так что ты приказываешь народу вернуться к старому, буржуазно-капиталистическому строю жизни, а сам уезжаешь отдыхать на курорт.
Просто и мило!
Ей богу, плюнь ты на это дело, ведь сам видишь, что получилось: дрянь, грязь и безобразие.
Не нужно ли деньжат? Лир пять, десять могу сколотить, вышлю.
Хочешь — приезжай ко мне, у меня отдохнёшь, подлечишься, а там мы с тобой вместе какую-нибудь другую штуковину придумаем — поумней твоего марксизма.
Ну, прощай, брат, кланяйся там!
Поцелуй Троцкого, если не противно.
Где летом — на даче? Неужели в Кремле?

С коммунистическим приветом,
Аркадий Аверченко.
P.S. Если вздумаешь черкнуть два слова, пиши: Париж, Елисейский дворец, Мильерану для Аверченко.
виталий
Попытки принизить роль Л. Толстого в литературе и в политике не истощаются со временем, а это говорит о том, что он кому-то мешал и мешает творить преступления. Было даже организовано в 90-х в газете "Литературная Россия" новое "уничтожение" Толстого как писателя. Статья еврея "Граф Толстой -- графоман". Автор расскладывал по полочкам рассказ для детей, которых, кстати, у Толстого было много и все они с удовольствием читались детьми. И в одном-то предложении у него два одинаковых слова, слово надо бы другое, и предложение составлено не по конструкции... А рассказ о мальчике 4 лет, впервые увидевшим ежика. Вот его ощущения через слова ребёнка Толстой и записал, совсем не потому, что он безграмотен, а потому, что так думал и говорил ребёнок. Толстой был знаменит при жизни совсем не потому, что его "раскрутила" литературная мафия, а потому что он Настоящий Писатель! Его знали в Париже, Берлине, Лондоне... тогда, знают и сейчас. По его произведениям ставятся спектакли, снимаются фильмы, и всё это идёт под рубрикой "Золотой фонд". Морализм, дидактизм, нравоучения -- необходимая часть литературного произведения. У Толстого есть где поразмыслить над действиями его героев. Семья Курагиных -- изгои, безнравственные люди, семья Болконских -- образец. "Если вы, князь Андрей, --говорит отец сыну, --погибнете, мне будет больно, но если вы не исполните долг перед Россией, мне будет обидно". Сын отвечает: "Вы могли бы мне этого не говорить". Повесть "Казаки" написана 150 лет назад, а читается, как о нашем времени. Где был Толстой, когда затевалась революционное движение? -- бросают ему в упрёк и это. Он был в России! Но он не был императором, министром, жандармом. Он был писателем! На ход истории он влиял, но не так, как это делали цари. Цари довели страну до такого состояния, когда без революции было не обойтись! Кстати, что-то похожее в мире намечается и сейчас. Карликам мысли всегда хочется быть выше гигантов, вот они и скачут, стараясь дотянутся до гиганта, чтобы больно ударить его. Оставьте в покое гигантов, утихомирьтесь!
Написать комментарий:
Напишите ответ :

Выберете причину обращения:

Выберите действие

Укажите ваш емейл:

Укажите емейл

Такого емейла у нас нет.

Проверьте ваш емейл:

Укажите емейл

Почему-то мы не можем найти ваши данные. Напишите, пожалуйста, в специальный раздел обратной связи: Не смогли найти емейл. Наш менеджер разберется в сложившейся ситуации.

Ваши данные удалены

Просим прощения за доставленные неудобства